В.Н.Катасонов

 

ХОЖДЕНИЕ  ПО  ВОДАМ

 

Религиозно – нравственный смысл повести А.С.Пушкина

«Капитанская дочка»

 

Содержание

От автора

§1. Методология

§2. Свет во тьме

§3. Чудо

§4. Вечность

§5. Честь

§6. Милосердие

 

 

ОТ АВТОРА

 

      Все более грубеет, все более дичает наш мир в преддверии третьего

тысячелетия от Рождества Христова... Вопреки всем надеждам гуманистов, сила и

насилие становятся господствующими факторами нашей культуры. Все ищут силы: силы

денег, оружия, мышц, воли... Слабеет вера в слово, деградируют словесные

искусства: поэзия, литература. Остается лишь то, что непосредственно связано с

социальным действием, с политикой: документальный репортаж, газета.

      Все ищут силы... Однако, замечаешь, что вместе с идолатрией силы убывает и

вера в Истину... А ведь Истина тоже сила. И более того: Истина - самая сильная

сила. Ведь именно силой истины, а не силой материальной победил мир Христос.

Именно это было во все времена соблазном для поклоняющихся силе: "Сойди с креста

- и уверуем!" И именно этой Христовой силой побеждали мир христиане...

      Пушкин всю жизнь мучительно искал Истины. Как жить в этом мире, где ложь и

насилие правят бал? Как справиться со страстями, гнездящимися в твоем же

собственном сердце, как спастись от неизбежной, беспощадной судьбы, творимой

этими страстями?.. За что держаться?.. В "Капитанской дочке", законченной в 1836

предсмертном году, ответ уже найден: держаться надо за Истину, за Христову

истину. А это значит: за любовь, за милосердие.

 

      И долго буду тем любезен я народу,

      Что чувства добрые я лирой пробуждал...

 

      Как?.. Добрые чувства? Милосердие и любовь? Такие хрупкие и деликатные

чувства в столь злом и ожесточенном мире? Разве это возможно? - Да, именно так,

как и учил Христос. И как показывал это Пушкин в своих лучших произведениях.

      Пушкин... Его значение со временем все возрастает. Есть в сегодняшнем

недоверии к психологическому роману XIX века, к психологизму вообще, и своя

правда. Люди сыты прекраснодушными утопиями и самообольщениями. Хочется истины и

истинной реальности. Во времена, когда уже забрезжили в туманной перспективе

контуры конечных исторических свершений, одной психологии уже мало... Поэтому

отступает все чисто психологическое, самодостаточно гуманистическое на второй

план. И остается Пушкин. И, наверное, Достоевский, психологизм которого был

слишком онтологичен, чтобы вместиться целиком в XIX век... И как православная

икона, сознательно изгоняющая льстивый психологизм, показывает нам не преходящую

прелесть лица, а пребывающий в вечности лик, так и проза Пушкина, сдержанная,

трезвая порою до ироничности, но искренняя и целомудренная, стремится во

временном разглядеть вечное, зовет к самоуглублению и размышлению. Поразмышляем

вместе...

      Ноябрь, 1997

 

 

 

ХОЖДЕНИЕ ПО ВОДАМ

 

§1. Методология

 

      "Капитанская дочка" А. С. Пушкина закончена 19 октября 1836 года, за три

месяца до трагической гибели поэта. Последнее большое произведение, писавшееся

три года... Естественно отнестись к нему внимательнее, пристальнее всмотреться в

его героев, постараться понять его "сверхзадачу" - смысл. Однако в советском

литературоведении незавидна судьба этой последней повести Пушкина. Со школьной

скамьи набившие оскомину благоглупости о "Капитанской дочке" как произведении,

описывающем крестьянскую войну... плюс "романтическое происшествие..."[1] . Из

книги, посвященной обзору двадцати пяти Пушкинских конференций (1949-1978), на

каждой из которых представлено было в среднем не менее полусотни докладов,

видим: последней - хочется сказать, предсмертной - повести Пушкина посвящено

было только два: "О реальном историческом прототипе героя "Капитанской дочки" и

"Капитанская дочка" А. С. Пушкина в школах Оренбуржья..."[2]. Наукообразное и

обмельчавшее литературоведение спешит выяснить детали - прототипы и т.д., - как

бы и не замечая главного вопроса: а стоит ли огород городить - так ли уж важна

эта небольшая повесть для русской литературы и для самого Пушкина? О чем,

собственно, она? Если о крестьянской войне, то зачем нужно было писать еще и

"Историю Пугачева"? В чем собственный смысл "Капитанской дочки"? Вот на этот

вопрос мы и попытаемся ответить в статье.

           Хорошо читать "Капитанскую дочку"!.. С первых строк - особая атмосфера русской патриархальной семьи XVIII века. С мягким юмором, особой русской насмешливостью - гарантом трезвости и объективности - ведет повествование пушкинский герой. "В то время воспитывались мы не по-нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о

свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье

Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского

масла. Приезд его сильно не понравился Савельичу. "Слава Богу, - ворчал он про

себя, - кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние

деньги и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!" Бопре в отечестве

своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour

être outchitel, не очень понимая значение этого слова"[3]. В нескольких

строках, написанных каким-то особым, ярким и упругим языком - проза поэта! -

сразу сочная картина "русских типов". Тут все: и провинциальность, спешащая не

отстать от столичной - европейской! - культуры, и патриархальная преданность

слуг, не за страх, а за совесть - по заповедям евангельским - служащих господам

своим, и бесконечная, неискоренимая русская бесхозяйственность,

расточительность, беспечность... Да, несомненно, мы дома, мы на родине, это

Россия... Вместе с каким-нибудь Змеем Горынычем из русской сказки так и хочется

воскликнуть: "Русским духом пахнет!,." Однако если останемся мы только на уровне

наших ощущений - тепла от своего, родного и неуютной прохладности чужеродного, -

если останемся только на уровне чутья - национального ли, классового ли, - то не

выйдем мы на просторы культуры, в ее мировой универсальности, не утвердим нам

дорогого как ценность общечеловеческую, как искорку и блестку Истины вечной. В

чем же смысл "Капитанской дочки"?

      Нам откроется этот смысл через обсуждение главной драматической линии

повести: взаимоотношений Петра Андреевича Гринева и Емельяна Пугачева. История

этих взаимоотношений насчитывает четыре встречи. Первая - в степи, в буран,

когда Пугачев вывел заблудившегося ямщика Гринева к умету - постоялому двору (и,

конечно, разговоры на постоялом дворе). Вторая встреча - в Белогорской крепости,

которую только что заняли повстанцы, и Гринев, узнанный Пугачевым, был пощажен и

отпущен. Третья - в Бердской слободе, где Гринев просит Пугачева освободить его

невесту Марью Ивановну Миронову (а также разговор с Пугачевым по дороге в

Белогорскую крепость). И, наконец, последняя, четвертая встреча - короткий обмен

взглядами между Гриневым, стоящим в толпе, и Пугачевым, всходящим на эшафот, за

минуту до того, как голова последнего была отсечена палачом... Четыре встречи,

основная сюжетная линия повести.

      Герои наши ведут на протяжении всей повести диалог особого рода. Одни и те

же слова, понятия меняют свой смысл в зависимости от того мировоззренческого

горизонта, в котором их высказывают. Таких мировоззренческих горизонтов, таких

особых ценностно упорядоченных уровней существования, к которым апеллирует слово

наших героев, мы выделяем в повести три. Первый уровень есть уровень

фактического существования. Существование на этом уровне исчерпывается своей

фактической данностью. На этом уровне человек существует как естественное

природное психофизиологическое существо, а в качестве исторического субъекта -

как носитель определенных функций - семейных, классовых, национальных и т. д.

Вопрос о смысле, о законности, об оправданности, "освященности" этих функций не

обсуждается на этом уровне. Существование на этом уровне есть как бы чистое de

facto, не ищущее никакого de jure[4]. И, следовательно, право на этом уровне

есть право факта - "у кого сила, у того и право". Это есть (например) уровень,

на котором Пугачев играет роль царя.

      Второй уровень есть как бы определенное "очеловечивание" первого:

человеческое существование на втором уровне выражается формулой: фактическое

существование плюс свобода. Причем из всех многообразных определений свободы для

нас здесь существенное - это ничем не ограниченная человеческая свобода принять

или отвергнуть любое фактическое существование. По сути, речь идет о свободе

произвола. С этой точки зрения любая человеческая функция на первом уровне

существования, любая данность становится условной. Она может быть оспорена,

уничтожена, отменена (как и сотворена, вновь принята на себя). Социальная

данность в принципе становится "рукотворной", становится ролью[5], свободно

принимаемой и отвергаемой.

      На третьем уровне человек в своем опыте произвола, в недрах собственной

свободы открывает опять некоторую данность, некоторую фактичность,

парадоксальность которой состоит в том, что эта фактичность оказывается

данностью внутри свободы, которая, по определению, есть преодоление всякой

данности. Существование человека на третьем уровне есть существование свободы в

мире нравственных ценностей - своеобразных духовных реалий, в мире которых

свободный человек утверждает себя как свободная нравственная личность. Мир

нравственных ценностей есть иерархически упорядоченный мир, на вершине которого

располагается Сверхценность (и Сверхреальность) - Бог. Если общение двух на

втором уровне есть общение равных в бесконечности своего произвола человеческих

свобод, как бы двух равных богов, то общение на третьем уровне есть общение двух

личностей в горизонте отчасти знаемой, отчасти предвосхищаемой Истины, общение

"перед лицом Бога".

 

§2. Свет во тьме

 

      С этим важным для нас методологическим инструментарием - различением трех

уровней общения - приступим теперь к анализу четырех встреч Пугачева и Гринева.

Нам будет удобнее начать со второй, со встречи в Белогорской крепости. Вспомним

в общих чертах ситуацию. Пугачев занял со своими повстанцами Белогорскую

крепость, где служил Гринев. Комендант крепости, его жена и не признавшие

Пугачева царем офицеры были повешены или убиты на глазах Гринева. Последний

чудом спасся: Пугачев узнал в Гриневе офицера, который подарил ему однажды тулуп

со своего плеча в благодарность за помощь во время бурана в степи. Вечером

Гринева приводят в избу, где Пугачев пирует со своими сообщниками. После долгого

застолья и "под занавес" зловещей песни про виселицу все, наконец, расходятся.

Гринев с Пугачевым остаются с глазу на глаз. Приведем это место дословно.

      "Несколько минут продолжалось обоюдное наше молчание. Пугачев смотрел на

меня пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением

плутовства и насмешливости. Наконец он засмеялся, и с такою непритворной

веселостию, что и я, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему.

      - Что, ваше благородие? - сказал он мне. - Струсил ты, признайся, когда

молодцы мои накинули тебе веревку на шею? Я чаю, небо с овчинку показалось... А

покачался бы на перекладине, если б не твой слуга. Я тотчас узнал старого хрыча.

Ну, думал ли ты, ваше благородие, что человек, который вывел тебя к умету, был

сам великий государь? (Тут он взял на себя вид важный и таинственный). Ты крепко

передо мною виноват, - продолжал он, - но я помиловал тебя за твою добродетель,

за то, что ты оказал мне услугу, когда принужден я был скрываться от своих

недругов. То ли еще увидишь! Так ли еще тебя пожалую, когда получу свое

государство! Обещаешься ли служить мне с усердием?

      Вопрос мошенника и его дерзость показались мне так забавны, что я не мог

не усмехнуться.

      - Чему ты усмехаешься? - спросил он меня нахмурясь. Или ты не веришь, что

я великий государь? Отвечай прямо.

      Я смутился: признать бродягу государем был я не в состоянии: это казалось

мне малодушием непростительным. Назвать его в глаза обманщиком - было

подвергнуть себя погибели: и то, на что был я готов - под виселицею в глазах

всего народа и в первом пылу негодования, теперь казалось мне бесполезной

хвастливостью. Я колебался. Пугачев мрачно ждал моего ответа. Наконец (и еще

ныне с самодовольствием поминаю эту минуту) чувство долга восторжествовало во

мне над слабостию человеческою. Я отвечал Пугачеву:

      - Слушай; скажу тебе всю правду. Рассуди, могу ли я признать в тебе

государя? Ты человек смышленый: ты сам увидел бы, что я лукавствую.

      - Кто же я таков, по твоему разумению?

      - Бог тебя знает; но кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку.

      Пугачев взглянул на меня быстро.

      - Так ты не веришь, - сказал он, - чтоб я был государь Петр Федорович? Ну,

добро. А разве нет удачи удалому? Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал?

Думай про меня что хочешь, а от меня не отставай. Какое тебе дело до

иного-прочего? Кто ни поп, тот батька. Послужи мне верой и правдою, и я тебя

пожалую и в фельдмаршалы и в князья. Как ты думаешь?

      - Нет, - отвечал я с твердостию. - Я природный дворянин; я присягал

государыне императрице: тебе служить не могу. Коли ты в самом деле желаешь мне

добра, так отпусти меня в Оренбург. Пугачев задумался.

      - А коли отпущу, - сказал он, - так обещаешься ли по крайней мере против

меня не служить?

      - Как могу тебе в том обещаться? - отвечал я. - Сам знаешь, не моя воля:

велят идти против тебя - пойду, делать нечего. Ты теперь сам начальник; сам

требуешь повиновения от своих. На что это будет похоже, если я от службы

откажусь, когда служба моя понадобится? Голова моя в твоей власти: отпустишь

меня - спасибо; казнишь - Бог тебе судья; а я сказал тебе правду.

      Моя искренность поразила Пугачева. - Так и быть, - сказал он, ударяя меня

по плечу. - Казнить так казнить, миловать так миловать. Ступай себе на все

четыре стороны и делай что хочешь. Завтра приходи со мною проститься, а теперь

ступай себе спать, и меня уж дрема клонит"[6].

      Попытаемся отдать себе отчет в том, что происходит в этом разговоре.

Пугачев сразу предлагает общение на уровне фактического существования, на том

уровне, на котором он выдает себя за царя: "Не думал ли ты, ваше благородие, что

человек который вывел тебя к умету, был сам великий государь?" Пугачев говорит

от имени факта: меня почитают истинным государем, - "Обещаешь ли служить мне с

усердием?" Гринев же отказывается уравнивать голый факт силы с правом.

"...Признать бродягу государем был я не в состоянии: это казалось мне малодушием

непростительным... Наконец (и еще ныне с самодовольствием поминаю эту минуту)

чувство долга восторжествовало во мне над слабостию человеческою". Именно честь,

чувство потомственного дворянина, ощущающего себя наследником родовых традиций,

верности, служения престолу и отечеству, связанного присягой и привычкой и не

мыслящего себя вне этих социальных детерминаций, помогает Гриневу

восторжествовать над "слабостию человеческою". Уступить силе, признать бродягу

государем значило бы не просто испугаться, значило бы разрушить целый социальный

космос и тем самым утерять смысл исторического существования... Трубным

призывным гласом звучит здесь у Пушкина тема чести, обозначенная и эпиграфом ко

всей повести - "Береги честь смолоду". Мы вернемся еще к этому в дальнейшем.

      Однако как объяснить это Пугачеву? Прямая ссылка на честь, на присягу

только бы разъярила атамана - разве не оспаривая он своим бунтом всего

устоявшегося социального порядка со всеми его условностями? - Старая присяга -

ложная присяга, нужно принести новую! И Пугачев ставит вопрос ребром: "Или ты не

веришь, что я великий государь? Отвечай прямо". Гринев в сложном положении, и

выход из него он находит очень нетривиальный: "Слушай: скажу тебе всю правду.

Рассуди, могу ли я признать в тебе государя? Ты человек смышленый; ты сам увидел

бы, что я лукавствую". Отвечать прямо невозможно. Ибо уже с самого начала

разговора "в воздухе повис" вопрос о праве, о ценностях и о чем-то еще очень

глубоком и решающем, о чем, однако, вот так сразу, с первых слов говорить

невозможно. Невозможно именно потому, что общение на этом более глубоком уровне

требует определенной открытости человека, требует такой духовной установки,

которая необходимым своим условием имеет максиму: реальность не исчерпывается

фактическим положением вещей... И эту установку человек может выбрать только

свободно (или не выбрать, опять же свободно). Необходимо, чтобы разговор

разворачивался бы в горизонте свободы, а Гринев еще не знает "предлагаемых

обстоятельств", не знает, до какой степени свобода "разрешена" Пугачевым.

Пугачев помиловал Гринева  - это акт свободы, конечно, но где ее границы?

      Но надежда только на нее, на свободу, только она способна преодолеть тупик

(для Гринева) фактической ситуации и обещать что-то утешительное в будущем.

Именно к свободе Пугачева и обращается Гринев. Вся эта доверительность тона,

призыв к искренности, к универсальности, интерсубъективности, разумности - "ты

человек смышленый: ты сам увидел бы..." все это как бы одно целое: Пугачев, будь

человеком... Человеком в том смысле, как диктует это второй и третий уровень

существования в нашей схеме: есть свобода и, следовательно, мир не исчерпывается

только видимым и осязаемым, только фактическим господством и подчинением...

Особенно эти слова: "Рассуди, могу ли я признать в тебе государя?" Ведь это

приглашение: Пугачев, встань на мое место, как бы ты поступил? - Какая дерзость

по отношению к государю!.. Какая смелость со стороны пленника! Что дает Гриневу

право на это? Что ведет его? А то, что пережито было уже Гриневым, когда,

готовый к смерти на виселице, был он неожиданно помилован. Цепь неумолимо

связанных событий неожиданно разорвалась, и действительность обнаружила вдруг

свои - новые, таинственные измерения и, значит, новые возможности жить и

надеяться... Именно к этим новым возможностям и апеллирует Гринев, угадывая уже,

что они дороги и Пугачеву.

      И Пугачев отвечает на "приглашение" Гринева. "Ну, добро, - говорит он, - а

разве нет удачи удалому? Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал?..

Послужи мне верой и правдою, и я тебя пожалую и в фельдмаршалы и в князья. Как

ты думаешь?" Хорошо, говорит Пугачев, ты не веришь, что я истинный государь. Но

разве нет удачи удалому? Разве не имеет человек права захотеть и стать

государем? Разве не верно - кто смел, тот и съел? Ведь это не я, Пугачев,

придумал, это уже было в истории до меня... Гринев предлагает общаться на уровне

свободы. И Пугачев соглашается. Но свобода свободе рознь. Есть свобода

произвола, свобода Гришки Отрепьева (наш второй уровень диалога). Вот к согласию

на этом уровне и приглашает Пугачев Гринева. Гринев опять в очень сложном

положении. Он, конечно, не признает легальности самого уровня существования,

который предлагает ему Пугачев. Но спорить об этом значило бы спорить о

ценностях, об истине, о мировоззрении, а это предполагает еще большую степень

открытости человека, гарантии которой у Гринева нет. Опять - до каких границ

"разрешает" свободу Пугачев - еще не ясно. И Гринев делает шаг неожиданный и

очень смелый. "Нет", - отвечал я с твердостию. - Я природный дворянин; я

присягал государыне императрице: тебе служить не могу". То самое чувство чести,

которое удержало Гринева от малодушного поступка, не позволило ему признать царя

в самозванце, но которое было скрытой пружиной его действий, здесь явлено

открыто. Гринев как бы возвращается на первый уровень существования (и диалога).

Он сам хотел углубления диалога, Пугачев принял это и заговорил именно "от

свободы", однако продолжать эту тему было бы опасно, чувствует Гринев. Объяснять

Пугачеву, что свобода Гришки Отрепьева есть свобода беззаконная - не значило бы

это метать бисер перед свиньями? Ведь от имени этой свободы беззакония и говорит

Пугачев. Что же делать?.. И Гринев отступает. Точнее, стоит - с твердостию (см.

текст) - на том, что является исходным рубежом ситуации: "Я природный дворянин".

Другими словами: я дворянин, а ты - бунтарь, и я тебе служить не могу. Мы - по

разные стороны баррикады. Семь бед - один ответ: все как бы возвращается к тому

моменту, когда помилованного Гринева подтащили к Пугачеву для лобызания руки. И

Гринев, как и тогда, отказался. Все возвратилось... Кроме одного: в этом

свершившемся круге событий уже обретен некоторый положительный опыт общения в

свободе: уже не раз показал Пугачев свое благорасположение Гриневу, и именно на

него делает ставку Гринев и в этом повороте диалога. Именно это позволяет ему

сказать: "Коли ты в самом деле желаешь мне добра, так отпусти меня в Оренбург".

И еще одно. Есть в этом возврате к уровню фактического существования и некоторый

намек. Заново противопоставляя фактичность существования безграничному произволу

беззаконной свободы, Гринев как бы говорит: и сама фактичность отнюдь не так

условна, как этого тебе хотелось бы, Пугачев, не есть только роль: фактичность

социального института может быть освящена и достойна защиты даже ценою жизни. Да

и свобода тоже, как ни кажется безграничным ее произвол, также самоопределяется

в виде некоторых устойчивых реалий - присяга, честь, верность, вера... Впрочем,

здесь это только намек, который будет развернут позже.

      С удивительным тактом гениального художника Пушкин начинает новый абзац:

"Пугачев задумался". И оттуда, из глубин душевной жизни, "из-за дум", из глубин

предчувствий приходит к Пугачеву решение и новый вопрос: "А коли отпущу, так

обещаешься ли по крайней мере против меня не служить?" Пугачев соглашается:

хорошо, у нас есть особый модус наших отношений, ты просишь меня отпустить, - я

отпущу. Но не "отпустишь" ли и ты меня, Гринев, не прекратишь ли и ты

действовать мне во зло? Теперь как бы Пугачев взывает к Гриневу, - Гринев, будь

человеком и ты... Но Гринев связан законом чести. Он не может изменить своей

воинской присяге. Но любопытно, как неожиданно меняется для Гринева, скажем, не

статус его службы, но его психологическое отношение к долгу службы. Если в

предыдущем ответе Гринева присяга - это нечто святое и безусловное, подчеркнутое

лаконичной торжественностью тона: "Я присягал государыне императрице: тебе

служить не могу", - то в новых словах Гринева как бы подменили. "Как могу тебе в

этом обещаться.? Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя - пойду, делать

нечего". Так и слышится; пойду - а не хотел бы! Не моя воля - а по своей бы и не

пошел! Если велят - делать нечего, - хотя и хотел бы! Только что перед нами был

убежденный защитник государства и престола, сама верность и честь, и вот, вдруг

- невольник чести! Нет, Гринев не отказывается от чести и присяги. Но только...

но только отвечать от имени чести тому, от имени чего говорит Пугачев, было бы

бестактно, неблагодарно (и нелогично)... Поэтому так деформируется отношение

Гринева к чести. Там, в первом ответе, это честь перед лицом беззакония

самозванцев и воров. Там - от нее сверху вниз взгляд на дерзость и безумие

своеволия. Здесь - от нее снизу вверх взгляд к чему-то высшему, к евангельскому

"Не клянитесь"[7], может быть... Нет, Гринев не хочет упразднить законов чести,

конечно. Но сколь любопытны его неуклюжие попытки как бы оправдать честь на

уровне "добрых отношений": "Ты теперь сам начальник; сам требуешь повиновения от

своих. На что это будет похоже, если я от службы откажусь, когда служба моя

понадобится?.."

      Разговор парадоксальным образом - через возврат на первый уровень -

переходит на третий. Здесь, на этом уровне существования, созревает решение

Пугачева отпустить Гринева. С точки зрения именно этого уровня честь Гринева со

всей ее бескомпромиссностью и прямотой оказывается вдруг, для него самого,

слишком прямолинейной, со всей ее смелостью слишком эгоцентричной... Странным

образом, чувствует Гринев, в выборе своей позиции должен он учитывать как бы не

только свои интересы, но и в каком-то странном смысле - интересы Пугачева... Как

и Пугачев, который, оказывается, вдруг должен почему-то беспокоиться о чести

Гринева... Заговорило что-то третье, перед чем и Пугачев, и Гринев равны... И

Гринев находится сказать именно перед лицом этого третьего: "Голова моя в твоей

власти; отпустишь меня - спасибо; казнишь - Бог тебе судья; а я сказал тебе

правду". Спаси-бо значит: спаси Бог. Отпустишь или казнишь, говорит Гринев, все

перед лицом Бога и Бог тебе судья. Перед лицом Бога почувствовал ты, Пугачев,

необходимость - и благостность - за добро ответить добром. Пред очами Божьими

стоим мы и сейчас... Гринев не хочет - и боится - спора с Пугачевым. Но он

опирается на то, что бесспорно для обоих. Есть Бог и есть Истина. Хотя Пугачев и

действует по видимости так, что произвол своеволия ничем не ограничен, однако -

и это существеннейшая черта пушкинского Пугачева, - тем не менее, он оказывается

нравственно вменяем. За добро должно ответить добром: Пугачев решается отпустить

Гринева.

      Дальше у Пушкина идут замечательные строки: "Я оставил Пугачева и вышел на

улицу. Ночь была тихая и морозная. Месяц и звезды ярко сияли, освещая площадь и

виселицу. В крепости все было спокойно и темно. Только в кабаке светился огонь и

раздавались крики запоздалых гуляк". Только что произошло нечто значительное.

Вдруг после сражения, ужасных убийств и выматывающей душу тревоги установилась

тишина. Кончилась ли война? Спасены ли близкие? - Нет, бунт еще только в самом

разгаре. Но посреди этого бунта вдруг найдено нечто, что умиряет страсти,

утешает душу, обещает спасение самое полное... Этот мир, тишина, надежда пришли

не извне, не с наступлением усыпляющей ночи, а изнутри - из глубины души

человеческой, которая вдруг открывает бесконечные горизонты веры и надежды. Эта

тишина морозной ночи есть тишина души, коснувшейся вечности и осознавшей, что

она в мире не одна, что совесть ее доносит ей весточку из мира горнего. И эти

яркие зимние звезды над головой - тоже только символы, только отражения

нравственных ориентиров, сокрытых в душе человеческой, сущих всегда и везде, как

бы ни закрывали их плотные облака людских страстей...[8]. Это опять наш третий

уровень существования, и, может быть, самый адекватный этому уровню модус

общения есть диалог через тишину, диалог-молчание... С него, впрочем, и начался

разговор Пугачева с Гриневым: "Мы остались глаз на глаз. Несколько минут

продолжалось обоюдное наше молчание. Пугачев смотрел на меня пристально, изредка

прищуривая левый глаз с удивительным выражением плутовства и насмешливости.

Наконец он засмеялся, и с такою непритворной веселостию, что и я, глядя на него,

стал смеяться, сам не зная чему". Что-то происходит между Пугачевым и Гриневым в

молчании... И более того: в любом разговоре, даже самом напряженном и

обостренном, музыка этого молчания, однажды начавшись, не смолкает уже никогда.

Она оказывается лоном, вместилищем любого общения. И в этом молчаливом диалоге

странным образом все уже как бы разрешено, примирено, спасено... Детской

непритворной веселостью прорывается стихия этого молчаливого общения в

погруженный в заботу и страдание мир обыденной реальности. Человек, обретший эту

опору, это убежище, эту примиренность в кровавой драме исторической

действительности, воистину чувствует себя, по слову Савельича, - с радостью

встречающего освобожденного Гринева, - "как у Христа за пазушкой"[9].

      Три уровня существования, три соответствующих им уровня диалога. Если

угодно, можно видеть в этом отражение классического для христианской культуры

разделения на тело, душу и дух.. Причем жизненная драма происходит сразу на всех

трех уровнях, они разом вовлечены в игру, взаимно ограничивая и определяя друг

друга. Нельзя сказать, что Истина только там, на третьем уровне, так как Истина

есть одновременно и путь к ней, то есть путь на первом и втором уровнях

существования - уровне фактической данности вещей и отношений обыденного мира и

уровне их переоценки человеческой свободой. Истина выступает здесь как свет, как

светоч - ведущий человека и освящающий его, как свет, который "и во тьме светит"[10].

      Эту рассеянность света высших сфер бытия по пространству жизни по-своему

выражает и образ Савельича, слуги Гринева. Пара Гринев - Савельич есть чистый

пушкинский парафраз сервантесовских Дон-Кихота и Санчо Пансы. Для доказательства

достаточно привести лишь одно место из повести. Вот Гринев с Савельичем

отправляются из Оренбурга на спасение Марьи Ивановны: "Через полчаса я сел на

своего доброго коня, а Савельич на тощую и хромую клячу, которую даром отдал ему

один из городских жителей, не имея более средств кормить ее..."[11]. Высокие и

благородные побуждения, действия Гринева Савельич занижает и отражает в

пародийном ключе. Вот утро в Белогорской крепости после занятия ее повстанцами

Пугачева. Те странные и глубокие отношения, которые завязались между Гриневым и

Пугачевым и следствием которых было уже чудесное избавление Гринева от виселицы,

не достаточны для Савельича сами по себе. Для их реальности Савельичу нужно их

более материальное подтверждение. Истина для его трезвого хозяйственного ума

простолюдина неотделима от справедливости, а последняя от права собственности.

Как говорится, "дружба дружбой, а денежки - врозь", и парадокс в том, что

реальность первого, в некотором смысле, в гарантии второго. И Савельич выступает

перед Пугачевым с реестром похищенных у них вещей. Чем чуть и не погубил и себя,

и своего хозяина. Однако Пугачев все-таки прислал Гриневу в дорогу лошадь,

овчинный тулуп и полтину денег. "Вот видишь ли, сударь, - резонирует Савельич, -

что я недаром подал мошеннику челобитье: вору-то стало совестно.:." И он,

конечно, прав, беззаветно преданный и верный своему барину Архип Савельевич.

Только одно неверно: не вмещается в слова и подарки та глубина взаимоотношений,

которая вдруг открылась Гриневу и Пугачеву. Слова, рассудочность, трезвость -

это одно, а тут глубже - совесть, лицо, молчание...

 

§3. Чудо

 

      Перейдем к анализу следующей встречи Гринева с Пугачевым (третьей, если

считать от встречи в степи). Вспомним предшествовавшие ей обстоятельства.

Гринев, отпущенный Пугачевым, воевал против последнего в составе оренбургского

гарнизона. Через бывшего белогорского урядника Максимыча Марья Ивановна передала

Гриневу письмо. В этом письме она описала свое катастрофическое положение -

Швабрин принуждает ее выйти за него замуж - и слезно просила о помощи. Гринев

вместе с верным Савельичем отправляется в Белогорскую крепость. Но по дороге, в

Бердской слободе, его останавливают посты Пугачева, арестовывают и приводят к

своему атаману. Пугачев и его товарищи приготовились встретить пленного

оренбургского офицера, разыграть перед ним роль царя и его свиты, но как только

Пугачев узнает Гринева, разговор сразу же принимает частный характер. "Пугачев

узнал меня с первого взгляду. Поддельная важность его вдруг исчезла. "А, ваше

благородие! - сказал он мне с живостью. - Как поживаешь? Зачем тебя Бог принес?"

Я отвечал, что ехал по своему делу и что люди его меня остановили. "А по какому

делу?" - спросил он меня"[12].

      Гринев остро чувствует неслучайность происходящего. Странным образом его

личная судьба, судьба его невесты оказываются связанными, с одной стороны, с

судьбой самозванца и, с другой, - с исторической судьбой государства. "Я не мог

не подивиться странному стечению обстоятельств", - размышлял Гринев еще после

своего первого чудесного спасения в Белогорской крепости, - "детский тулуп,

подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым

дворам, осаждал крепости и потрясал государством!"[13]. Какая-то высшая,

безусловная сила неумолимо бросает в кипящий котел истории судьбы личные и

народные, перемешивает все - добро, зло, ненависть и любовь, величие и

ничтожество, чтобы в новом высшем синтезе достигнуть каких-то своих, до поры

сокрытых от людей и только ей ведомых целей... Однако нечто от этого высшего

смысла истории начинает "просвечивать" уже и здесь, в человеческой эмпирии.

Знаменитый пророческий сон Гринева во время бурана в степи как бы обозначает

заранее "траекторию" взаимоотношений с Пугачевым на протяжении всей повести. И

каждая новая встреча с Пугачевым отмечена для Гринева чувством

предопределенности. Так и здесь, в Бердской слободе: "Странная мысль пришла мне

в голову: мне показалось, что провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву,

подавало мне случай привести в действо мое намерение"[14]. Частная жизнь

Гринева оказывается тесно связана с исторической судьбой пугачевского бунта.

История, в изображении Пушкина, оказывается человечной - не только классовой,

национальной, военной, экономической - все эти абстрактные определения

недостаточны, не покрывают ее сущности, - история оказывается человечески

отзывчивой. "Свое дело" влюбленного молодого человека Петра Андреевича Гринева и

исторические события пугачевского бунта оказываются соизмеримыми. И на вопрос

Пугачева, - по какому делу он выехал из Оренбурга, - Гринев отвечает: "Я ехал в

Белогорскую крепость, избавить сироту, которую там обижают". И - о, чудо! -

Пугачев, грозный атаман огромного войска, хочет помочь честному человеку Петру

Гриневу, тому самому офицеру Гриневу, который воюет против него, Пугачева.

      Логика этих отношений отнюдь не понятна на обычном - фактическом - уровне

существования. Логика обыденного мира ясно и недвусмысленно выражена сообщником

Пугачева - беглым капралом Белобородовым. "Швабрина сказнить не беда, говорит

он, - а не худо и господина офицера допросить порядком: зачем изволил

пожаловать. Если он тебя государем не признает, так нечего у тебя и управы

искать, а коли признает, что же он до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге с

твоими супостатами? Не прикажешь ли свести его в приказную да запалить там

огоньку: мне сдается, что его милость подослан к нам от оренбургских командиров"[15]. Вот логика мира, разделенного баррикадами борьбы, - жестокая, неумолимая и

по-своему законная, правильная. Таковы правила игры. Гринев прекрасно понимает

это: "Логика старого злодея показалась мне довольно убедительною. Мороз пробежал

по всему моему телу при мысли, в чьих руках я находился"[16].

      Но в отношениях Пугачева с Гриневым тон задает другой уровень, где все

фактические разделения людей становятся так или иначе условными. Именно от этого

уровня и обращается Пугачев к Гриневу, заметив смущение последнего. "Ась, ваше

благородие, - сказал он подмигивая. - Фельдмаршал мой, кажется, говорит дело.

Как ты думаешь?"[17]. Два уровня: на одном - ненависть и страх, на другом -

взаимопомощь и надежда. Но не только это открывается нашим героям, ведущим свой

диалог на более глубоком уровне реальности. Есть еще какая-то особая радость

освобождения от давящей жестокой логики этого обыденного мира фактической

данности, где все непроницаемо, социальные роли жестоко разграничены и неумолимо

предопределены. Радость преодоления тяжести фактичности через свободу, радость

полета, парения, радость игры... Игра с самим бытием - с самой жизнью! - особый

метафизический кураж двигает Пугачевым, лукаво подмигивающим Гриневу - "Ась,

ваше благородие?" Как бы: хоть и страшно, но мы-то с тобой знаем, что не может

все кончиться так плоско и бездарно, - не должно! Этот метафизический кураж

человеческой свободы нередко выражался Пушкиным и, может быть, лучше всего в

знаменитой песне Вальсингама из "Пира во время чумы":

 

Есть упоение в бою,

И бездны мрачной на краю,

И в разъяренном океане,

Средь грозных волн и бурной тьмы,

И в аравийском урагане,

И в дуновении чумы.

Все, все, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья -

Бессмертья, может быть, залог!

И счастлив тот, кто средь волненья

Их обретать и ведать мог.

 

 

      "Бессмертья, может быть, залог!" - Кто не рисковал, тот, может быть, и не

жил, и риск сам по себе - бессмертья, может быть, залог... Пушкин касается здесь

глубоко архаических языческих верований о спасении через героизм... Вальсингам

спорит в "Пире" со священником... Тема дворянства (рыцарства) и священства и,

более общим образом, тема Государства и Церкви волновала Пушкина всю жизнь. И

здесь, в "Капитанской дочке", Пушкин дал относительно уравновешенную трактовку

этой темы. Если в таких произведениях, как "Пир во время чумы", скорее, только

поставлен вопрос[18], то в "Капитанской дочке" дан уже и некоторый ответ, ответ

глубоко национальный, как бы от лица русской истории.

      Эта жизнь, как риск, как захватывающая игра со смертью в пугачевском "Ась,

ваше благородие?", как все, что касается свободы, расщепляется на две темы,

соответственно нашим двум уровням свободы (второму и третьему). Тут и высокая

игра героизма, но тут и жизнеутверждающая надежда на спасение. И именно

последнее тут же подхватывает Гринев: "Насмешка Пугачева возвратила мне

бодрость. Я спокойно отвечал..." Однако не может быть покоя в этом мире,

раздираемом непримиримой борьбой: сообщник Пугачева Белобородов опять требует

допроса Гринева. Спор Белобородова и Хлопуши еще сильнее заостряет ситуацию[19]. И Пугачев, и Гринев чувствуют опасность. Нужно как-то вернуться на тот

особый уровень общения, который дорог - и жизненно необходим - обоим. Хотя бы

напоминанием о нем. "Я увидел необходимость переменить разговор, который мог

кончиться для меня очень невыгодным образом, и, обратясь к Пугачеву, сказал ему

с веселым видом: "Ах! я было и забыл благодарить тебя за лошадь и тулуп. Без

тебя я не добрался бы до города и замерз бы на дороге". Уловка моя удалась.

Пугачев развеселился"[20]. Это не только благодарность - и как бы лесть - за

доброту Пугачева. Это напоминание о другой возможной жизни. Это как бы

воспоминание в хмурый и холодный день о весеннем солнышке у ручьях... И лед

подозрительности (со стороны Пугачева) растоплен. Разговор опять принимает

частный характер, поверх всех разделяющих барьеров. Пугачев узнает, что речь

идет о невесте Гринева, и склоняется к тому, чтобы помочь жениху.

      На другое утро Пугачев с Гриневым отправляются в Белогорскую крепость.

Доброе дело едет делать Пугачев, изо дня в день творящий так много злых! И

настроение у него соответствующее: "Пугачев весело со мною поздоровался и велел

мне садиться с ним в кибитку"[21]. По дороге между нашими героями происходит

замечательнейший разговор, можно сказать, кульминационный в сфере выразимого

словом. То, что остается за его границами, уже трудно объяснить, "Дальнейшее -

молчанье..." С молчанья же и начинается этот диалог. "Вдруг Пугачев прервал мои

размышления, обратясь ко мне с вопросом:

      - О чем, ваше благородие, изволил задуматься?

      - Как не задуматься, - отвечал я ему. - Я офицер и дворянин; вчера еще

дрался противу тебя, а сегодня еду с тобой в одной кибитке, и счастие всей моей

жизни зависит от тебя. - Что ж? - спросил Пугачев. - Страшно тебе? Я отвечал,

что, быв однажды уже им помилован, я надеялся не только на его пощаду, но даже и

на помощь,

      - И ты прав, ей-богу, прав! - сказал самозванец - Ты видел, что мои ребята

смотрели на тебя косо: а старик и сегодня настаивал на том, что ты шпион и что

надобно тебя пытать и повесить; но я не согласился, - понизив голос, чтоб

Савельич и татарин не могли его услышать, - помня твой стакан вина и заячий

тулуп. Ты видишь, что я не такой еще кровопийца, как говорит обо мне ваша

братья"[22].

      Что же происходит? Мы видим вдруг, что в отношениях Пугачева и Гринева

смешиваются все устоявшиеся понятия. Офицер и дворянин сотрудничает с

бунтовщиком и самозванцем. Враги, воюющие отнюдь не в шутку, а на уничтожение,

вдруг становятся друзьями, и один надеется не просто "на пощаду, но даже и на

помощь" другого. Все социальные институты, все непримиримые социальные

противоречия, сама история вдруг как бы отменяются! Пожарище крестьянской войны,

беспощадно заглатывающее каждый день сотни и сотни жизней, - "русский бунт,

бессмысленный и беспощадный", по слову самого Пушкина[23], - как будто и не

касается совсем наших героев, которые, на самом деле, суть явные и сознательные

участники этой национальной распри. Что происходит? Как назвать это? Может быть,

наиболее адекватное имя этому - имя, апеллирующее к евангельскому образу, -

хождение по водам. Как при хождении по водам, которое демонстрировал - и

которому учил! - Христос, преодолеваются физические законы мира, так и здесь, в

странной истории отношений офицера Гринева и самозванца Пугачева, рассказанной

Пушкиным, отменяются законы социальные, законы разделения и вражды. И герои то

несмело, то с ликующей детской радостью, как апостол Петр в Евангелии, учатся

ходить по бурному морю истории... И действительно радостно переживание этой

свободы от - нередко роковой - тяжести социальных детерминаций. Радостно

Пугачеву помогать Гриневу. Радостно сказать ему: "Ты видишь, что я не такой еще

кровопийца, как говорит обо мне ваша братья". Как важно человеку - в особенности

преступившему моральные нормы, "сжегшему за собой мосты", - хотя бы в глазах

кого-то не быть кровопийцей, ибо сплошь и рядом это значит - обрести себя вновь

и в своих глазах, прийти в себя...[24].

      В особенности важно это сочувствие, эта возможность диалога с "порядочным

человеком" для Пугачева (как его рисует Пушкин). Он довольно трезво оценивает

свою ситуацию, несмотря на весь кураж своего самозванства, на всю серьезность

той драмы, которую он разыгрывает на сцене российской истории. "Ребята мои

умничают. Они воры, - говорит Пугачев. Мне должно держать ухо востро; при первой

неудаче они свою шею выкупят моею головою"[25]. Собственно, положение Пугачева

незавидное. Не верит он и в возможность помилования - слишком далеко зашел. Ему

остается только идти вперед и вперед - по трупам, через новые преступления к

реализации титанического плана ниспровержения существующей государственной

власти. В роковой необходимости этого движения, в его принудительности, в почти

неизбежном провале всей авантюры есть что-то глубоко унижающее и уже никак не

совместимое со всеми теми благородными "позами", которые принимал Пугачев перед

Гриневым. Чувствуя это, мучаясь и желая как бы оправдаться - перед Гриневым,

перед самим собой и, может быть, еще перед чем-то, более высоким, - Пугачев

пускает в ход свой "козырь", калмыцкую притчу. Эта притча есть как бы символ

веры Пугачева, тот образ, та интуиция, которая не только выражает его позицию,

но и сама служит источником, питающим и направляющим всю динамику

"самовыражения" пугачевской авантюры. Эта притча у Пушкина явно подается как

некий религиозный символ, и согласно диалектике последнего можно сказать, что

сам Пугачев - в измерении своего самозванства - оказывается как бы лишь образом

этой притчи. Приведем ее полностью.

      "Слушай, - сказал Пугачев с каким-то диким вдохновением. - Расскажу тебе

сказку, которую в ребячестве мне рассказывала старая калмычка. Однажды орел

спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста

лет, а я всего-навсего только тридцать три года? - Оттого, батюшка, отвечал ему

ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай

попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели

палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул

раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста

лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст! -

Какова калмыцкая сказка? - Затейлива, - отвечал я ему. - Но жить убийством и

разбоем значит, по мне, клевать мертвечину"[26].

      Здесь у Пушкина в этой жуткой притче, написанной в 30-х годах прошлого

века, уже все готово. Еще до всяких "белокурых бестий", теоретически воспеваемых

или практически культивируемых, до Нечаева, до "Народной воли", до

"экспроприации экспроприаторов", до всяких "красных бригад" и "Аксьон директ"

все уже готово - вся философия "героического" Произвола, вся романтика одичалого

своеволия, вся эстетика "героического пессимизма" сверхчеловека... Готова и

оценка, выношенная, выстраданная пушкинским сердцем к 37-му году его жизни...

Если при встрече в Белогорской крепости Гринев не мог спорить с Пугачевым по

мировоззренческим проблемам - это было опасно, да и непонятно еще - к чему? - то

теперь ситуация иная. Гринев видит, что Пугачеву очень важно не быть в его

глазах просто лишь "кровопийцей". Пугачеву жизненно необходима эта

"метафизическая роскошь" - общение с человеком перед лицом Истины, а не только

лишь в тисках исторической необходимости. Поэтому Гринев и может ответить

Пугачеву искренне. Пугачев, рассказав калмыцкую сказку, как бы формулирует свой

жизненный идеал. И короткой фразой Гринев отвечает от имени своего

мировоззренческого идеала: "Жить убийством и разбоем значит, по мне, клевать

мертвечину". Это сильный удар по позиции Пугачева. Гринев как бы говорит: ты

непростой человек, Пугачев, глубоко чувствуешь ты жизнь и догадываешься, что,

может быть, последняя правда открывается не в военных победах и поражениях, а

вот в таких искренних беседах, что ведем мы с тобой... Потому так и ценишь ты

их... Но именно в том смысле, в каком мы общаемся с тобой, ты и неправ... Это

сильный удар по Пугачеву. И как нередко бывает, особенно сильный, может быть,

потому, что высказано было нечто, в чем боялся признаться себе сам...

      "Пугачев посмотрел на меня с удивлением и ничего не отвечал"[27]. Герои

наши замолчали. Точнее, диалог продолжается, но через молчание. Самый глубокий

возможный диалог на третьем уровне - диалог-молчание... "Оба мы замолчали,

погрузились каждый в свои размышления. Татарин затянул унылую песню; Савельич,

дремля, качался на облучке. Кибитка летела по гладкому зимнему пути..."[28].

Диалог продолжается. С гениальным тактом и лаконичностью мастера показывает

Пушкин, что на глубинных уровнях диалога и сама природа вовлекается в него. Как

в средневековом мышлении природа никогда не остается безразличной к человеческим

проблемам, а служит особым символическим текстом, посланием Бога к человеку,

которое лишь надо уметь прочесть, так и здесь - ничто не безразлично в природе,

во внешней действительности этому глубинному касанию одной души другой, этому

предстоянию лица лицу перед Лицом... Все внешнее выражает внутреннее, все

продолжает молчаливый диалог и ненавязчиво, целомудренно исполняет его... Почему

же так уныла татарская песня? Да потому, наверное, что если и есть только в

жизни лишь "героические" виражи своеволия, возносящие прах до небес и обращающие

горы в пустыни, то как бы и нет тогда ничего и очень тогда грустно жить на

свете, господа, а может быть, и совсем не стоит...

      Далее следует глава, посвященная освобождению Марьи Ивановны. Выведенный

из себя Швабрин совершает очередное злодейство: он объявляет, что Марья Ивановна

не племянница белогорского священника - как представляли ее Пугачеву, - а дочь

повешенного капитана Миронова, коменданта Белогорской крепости. Пугачев

недоволен, что Гринев не рассказал об этом заранее. Но Гриневу удается все-таки

уговорить Пугачева. "Слушай, - продолжал я, видя его доброе расположение. - Как

тебя назвать, не знаю, да и знать не хочу... Но Бог видит, что жизнию моей рад

бы я заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Только не требуй того, что

противно чести моей и христианской совести. Ты мой благодетель. Доверши как

начал: отпусти меня с бедной сиротою, куда нам Бог путь укажет. А мы, где бы ты

ни был и что бы с тобою ни случилось, каждый день будем Бога молить о спасении

грешной твоей души..."[29]. Гринев просит, почти требует: Пугачев, будь

человеком, доведи до конца доброе дело, которое ты начал. Уже и не важно то, кто

ты есть на самом деле и какие опасные игры играешь ты с людьми и с историей...

      Радостно и сладко Пугачеву отзываться на этот призыв друга-врага Гринева:

значит, есть кто-то в мире, чья молитва о буйной его головушке вечной,

несгорающей свечкой будет гореть перед Богом! Значит, уже не "кровопийца"

только!.. "Казалось, суровая душа Пугачева была тронута. "Ин быть по-твоему! -

сказал он. - Казнить так казнить, жаловать так жаловать: таков мой обычай.

Возьми себе свою красавицу; вези ее куда хочешь, и дай вам Бог любовь да совет!"

Дай вам Бог! - тоже молитва. За молитву чем платить; только молитвой.

      И вот, наконец, отъезд из Белогорской крепости. Некоторое ощущение

нереальности, - точнее, неотмирности происходящего, - не оставляет нашего героя.

"Через час урядник принес мне пропуск, подписанный каракульками Пугачева, и

позвал меня к нему от его имени. Я нашел его готового пуститься в дорогу. Не

могу изъяснить то, что я чувствовал, расставаясь с этим ужасным человеком,

извергом, злодеем для всех, кроме одного меня. Зачем не сказать истины? В эту

минуту сильное сочувствие влекло меня к нему. Я пламенно желал вырвать его из

среды злодеев, которыми он предводительствовал, и спасти его голову, пока еще

было время. Швабрин и народ толпящийся около нас, помешали мне высказать все,

чем исполнено было мое сердце"[30]. Есть чудо: вот аксиома жизни, открываемая

Гриневым. И если есть чудо, то все возможно и ничего не нужно бояться. И если

гордыня, всегда смотрящая сверху вниз, высокомерно и надмеваясь - даже и в

хорошем будет отыскивать плохое - чтобы, так сказать, a posteriori подтвердить

свое превосходство! - то любовь, сочувствие даже и в плохом будут искать

хорошее, чтобы поддержать, не дать упасть в бездну отчаяния. Ты лучше, чем ты

есть, Пугачев, я знаю это, - как бы говорит Гринев. - Нужно только помочь этому

хорошему взрасти в тебе и окрепнуть. И ты сам знаешь это хорошее в себе и очень

дорожишь им. О, если бы нам объединить наши усилия, ведь на самом деле мы -

заодно... Однако мир, суетливый, грохочущий и смущающий, как обычно, помешал

сказать и сделать то, чем полно было сердце.

      "Пугачев уехал. Я долго смотрел на белую степь, по которой неслась его

тройка". Пугачев уехал из этой жизни, из этого оазиса, где люди глубоко

сочувствуют и - с риском для себя - помогают друг другу, в ту жизнь,

действительную, где в пожарище страстей и борьбе своеволий сгорает и погибает

все, оставляя после себя только ровную, покрытую снегом бескрайнюю степь да

стонущую, унылую песню... Там действительность, а что же здесь? Там, "для всех"

- изверг и злодей, здесь - для одного- спаситель и помощник. Вся повесть Пушкина

как бы одно большое доказательство, что жизнь не исчерпывается только

действительностью фактического уровня (наш первый уровень). Она - глубже,

неожиданнее, чудеснее. Там - лишь действительность, а здесь - сама реальность.

 

§4. Вечность

 

      Далее в повести следуют драматические события окончания войны, ареста

Гринева и его чудесного помилования. Но для нас сейчас самое важное - это

краткое упоминание о последней встрече Гринева и Пугачева (четвертой по счету от

встречи в степи, в буран), о последнем появлении той своеобразной "музыкальной

темы", которая служит как бы лейтмотивом всей повести и вокруг которой

организуется ее целое. Вот это место: "Из семейственных преданий известно, что

он (П. А. Гринев. - В. К.) был освобожден от заключения в конце 1774 года, по

именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в

толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная,

показана была народу"[31].

      Читаешь и спрашиваешь себя - зачем нужно было Пушкину это упоминание, эта

еще одна встреча? Разве недостаточно было Гриневу просто услышать о смерти

Пугачева? Или, наоборот, мог же ведь Пушкин подробно (и драматично) рассказать о

казни Пугачева? Функция этой встречи никак не оправдывается сюжетом повести, она

может быть необходима только с точки зрения идеологии повести. Дело в том, что

эта встреча глазами - и кивок Пугачева, как бы подтверждающий - "Я тебя узнал,

ваше благородие, вижу, что и ты меня узнаешь", - есть в чистом виде встреча на

том третьем уровне, который служил "пространством" самых глубоких диалогов наших

героев. Конечно же, эта встреча есть диалог-молчание (за исключением кивка

Пугачева). Однако интенсивность этого диалога несравнимо выше, чем - аналогичные

диалоги - молчания в предыдущих встречах: ведь одному из них через минуту

отрубят голову, и оба знают это... Это обмен взглядами, в которые вмещается вся

жизнь... Это чистое предстояние лицом к лицу. Причем под лицом мы понимаем здесь

не часть головы, не материальный психофизиологический факт, а лицо как лик, как

духовно-целостный образ человека, выражающий собою всю полноту его жизненного

исполнения - данный человек, данная жизнь с точки зрения вечности. Уже и в этой

жизни, в пространстве и времени, хотя и замутненный психологизмами, этот лик

человека начинает проступать сквозь "муть и рябь" эмпирической действительности[32]. Особенно в критической ситуации, в которой и находятся наши герои во время

последней встречи: один присутствует при совершающейся своей казни, другой,

глубоко сопереживая, при казни первого...

      Гениальное художественное чутье Пушкина подсказывает ему и эту специальную

форму: в одном предложении соединены живая - кивающая - голова и мертвая:

"...узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и

окровавленная, показана была народу". Та голова, которая "узнала и кивнула",

никак не равна другой, "мертвой и окровавленной", не просто потому, что первая -

живая, а вторая - нет, а прежде всего потому, что лицо не равно голове; голову

можно отрубить, лицо же бессмертно и пребывает в вечности[33]. Всегда будет

помнить Гринев последний взгляд Пугачева и всегда будет предстоять перед ним

живое лицо последнего, и нескончаем их диалог в вечности - о перипетиях их

жизни, о свободе и истине, о мужестве и чести, о преступлении и наказании, о

добре и зле... Последняя встреча Пугачева и Гринева представляет собой в

очищенном от всего случайного и эмпирического виде как бы парадигму их диалогов,

чистую онтологию их общения, и служит своеобразным символом всей повести.

      Итак, еще раз: особое значение, которое имеют в повести диалоги Гринева и

Пугачева, связано со специальным характером мировоззренческого "пространства", в

котором эти диалоги развиваются. Оно (это пространство) странным образом

отделено от обыденной жизни, от той сцены, на которой разыгрываются исторические

события повести. Хотя все содержание диалогов прямо связано с этой

общечеловеческой исторической действительностью, однако, парадоксальным образом,

наши герои в своих диалогах как бы занимают определенную дистанцию по отношению

к этой действительности, отказываются от своего непосредственного, сплошь и

рядом страстного и корыстного отношения к ней и как бы sub specie aeternitatis

ищут истинной и окончательной оценки происходящего. Эта "возгонка" эмпирического

героя до уровня субъекта, имеющего возможность взглянуть на свою собственную

жизнь и на жизнь вообще с точки зрения вечности, существенно обусловлена

христианской идеологией (и антропологией): она предполагает веру в Истину, веру

в Бога и открытость человека к этой Истине, сущностную онтологическую

"вменяемость" человека. Внедрение этой высшей реальности в обыденную

действительность имеет характер чуда: как будто раздается какой-то тихий звон и

вдруг все смолкает, - грохот, крики, ожесточенная борьба этого мира отступают

куда-то вниз, ослабляется узда жестокой принудительности исторических

детерминаций, отменяются законы социальной действительности, и человек с

удивлением и радостью открывает вдруг, что самые трагические и, казалось бы,

неразрешимые противоречия этой жизни благополучно и счастливо разрешаются.

Начинается то, что мы назвали выше "хождением по водам" исторической

действительности. Этот особый характер существования в сфере свободы перед лицом

Бога - в сфере благодатной свободы, скажем точнее, - прекрасно чувствовал и

изображал в своих произведениях Ф. М. Достоевский, воспринявший и развивший

многие основные темы пушкинского наследия. Так, в романе "Бесы" Шатов, желая

серьезного разговора со Ставрогиным, требуя, чтобы последний оставил свой

иронический, снисходительный тон, говорит: "Я уважения прошу к себе, требую! -

кричал Шатов, - не к моей личности, - к черту ее, - а к другому, на это только

время, для нескольких слов... Мы два существа и сошлись в беспредельности... в

последний раз в мире. Оставьте ваш тон и возьмите человеческий! Заговорите хоть

раз в жизни голосом человеческим" (курсив мой - В. К.)[34]. Истинный

глубинный диалог требует специальной духовной переориентации. Горизонтом, в

котором должен развиваться этот диалог, должна быть "беспредельность", то есть

вечность, в которой все начала и концы, которая испытывает и выносит приговор

всем жизненным установкам и личностным позициям. Другими словами, диалог должен

происходить перед лицом самой Истины. И человек, ведущий этот диалог, есть уже

не обычный, "эмпирический субъект" со всеми случайными чертами его

индивидуальной психологической и социальной "физиономии", а человек в особом

измерении своего существования. Человек здесь как бы поднимается над самим

собой, преодолевает все случайное и поверхностное своей жизни и предстает перед

нами своим онтологическим лицом (ликом), отражающим, согласно христианским

представлениям, образ Божий. И именно в качестве последнего он a priori достоин

уважения. В пушкинской "Капитанской дочке" впервые для XIX века художественно

воплощается то "диалогическое пространство", внутри которого на протяжении двух

столетий будут вести свои беседы о смысле жизни святые и преступные русские

мальчики от Гринева и Пугачева до пастернаковских Живаго и Антипова.

      Важно подчеркнуть парадоксальный характер того мировоззренческого

горизонта, той духовной атмосферы, в которой происходят эти диалоги. Правда

этого особого мира оказывается непонятной миру обыденному, более того -

оказывается сплошь и рядом неправдой и преступлением (в полном соответствии с

евангельским "Царство Мое не от мира сего"). Мир не признает и активно борется с

той божественной правдой, которую обретают наши герои в глубинах собственного

самосознания, в глубине собственной свободы.

      В не включенной Пушкиным в окончательную редакцию повести "Пропущенной

главе" Гринев (именуемый Буланиным), воюющий под началом Зурина (носящего здесь

имя Гринева), спешит освободить своих родителей и невесту от притеснений со

стороны бунтовщиков и ночью переходит на территорию, контролируемую Пугачевым,

Интересна одна деталь из этой главы. "На всякий случай, - пишет Пушкин, - я имел

в кармане пропуск, выданный мне Пугачевым, и приказ полковника Гринева (то есть

Зурина, в окончательной редакции. - В.К.)"[35]. Как же можно объяснить миру

логику этого поведения, если это обнаружится? Конечно, если бы Гринев был

действительно шпионом, разведчиком, тогда, понятно, иметь два удостоверяющих

документа от двух противоположных воюющих сторон было бы законно. Мир

оправдывает любую ложь и коварство во имя преследуемой цели. Однако как

объяснить это в случае Гринева, не являющегося государственным шпионом или, если

угодно, являющегося по своей инициативе и шпионом, и разведчиком, но иного,

странного "царства", где господствует истина, сочувствие, любовь?.. Реакция мира

известна и предопределена: подобный "космополитизм" есть измена и преступление

или "по крайней мере гнусное и преступное малодушие". Реакция и приговор почти

неизбежны, как неизбежно и смущение душ человеческих, рано или поздно узнающих

всю полноту истины, еще и еще раз напоминающую, что суд людской еще не есть

окончательная правда. Эта последняя правда, живущая в глубине сердец

человеческих, странным образом присутствует уже и в обыденной действительности,

направляет, утешает, поддерживает и в конце концов берет верх над любой

ограниченной и самоуверенной человеческой правдой... "И свет во тьме светит, и

тьма не объяла его"[36].

      Итак, еще и еще раз, о чем же повесть? Как выразить главное содержание

"Капитанской дочки"? "Не стану описывать оренбургскую осаду, которая принадлежит

истории, а не семейственным запискам", - пишет Пушкин в главе о защите

Оренбурга. Нельзя, конечно, сказать, что жанр повести - семейственные записки,

но намерение автора понятно. Это особое подчеркивание частного характера записок

главного героя необходимо Пушкину, чтобы отметить тот ракурс видения, то

духовное пространство, в котором происходят все центральные события повести.

Повесть не есть исторический роман. Истории пугачевского бунта Пушкин посвятил

свою "Историю Пугачева". Но в истории (писаной) человек выступает обычно

отчужденно, лишь в качестве носителя определенных социальных, психологических

функций. Однако есть у каждого человека и другая история: история живого

человеческого сердца, история его веры, надежд, любви и ненависти. "Капитанская

дочка" есть повесть о личности в истории, а не исторический роман и

романтическая история (отдельно или суммарно). Уже само название повести

настраивает нас в лирическом ключе: повесть будет о любви. Но Пушкин решает

более сложную задачу: любовь и фундаментальные личностные отношения должны быть

показаны на фоне значительных - и известных - исторических событий. Это соединение

лирического и эпического жанров выступает как своеобразное высветление смысла

истории: исторические события оказываются предопределенными во внутреннем,

духовном мире людей, в котором последние противостоят друг другу, как выразители

целостных мировоззренческих позиций. Повесть как бы показывает, откуда и как

течет время, движется история... С этой точки зрения, собственно, и не очень

важно, войну или мир описывает автор - фундаментальные личностные проблемы

остаются инвариантными: любовь, милосердие, ненависть, гордыня, самолюбие,

честь, предательство... Авантюрная обстановка театра военных действий разве что

лишь катализирует, быстрее и рельефнее выявляет те внутренние идейные

предпосылки, которыми руководствуются в своей жизни герои (не очень ясно обычно

и сами представляющие, к чему их ведет та или иная мировоззренческая установка).

Особое впечатление создает в повести этот контраст между грохочущим,

безжалостным миром гражданской войны и сосредоточенной и сочувственной тишиной

диалогов главных героев, в которых, кажется, одна душа полностью проникает в

другую и солгать другому становится так же трудно, как солгать самому себе[37].

 

§5. Честь

 

      Одной из основных тем повести является тема чести. Повести предшествует

эпиграф - "Береги честь смолоду". Однако как понять эту максиму, когда повесть и

рассказывает о том, как царский офицер Гринев во время войны с врагом престола и

государства Пугачевым вступает с последним в подозрительные товарищеские

отношения, "дружески пирует с бунтовщиками, принимает от главного злодея

подарки, шубу, лошадь и полтину денег"? Разве не погрешает здесь Гринев против

присяги, против офицерской чести? Разве не правы его обвинители? Конечно, с

точки зрения формальной, поведение Гринева недопустимо. Он нарушает правила

чести, он нарушает присягу. Однако весь пафос пушкинской повести в том и

состоит, чтобы доказать нам невиновность Гринева. Невиновность и по законам

чести. Мы ясно чувствуем это стремление Пушкина оправдать своего героя:

подсуден, однако... Нигде в повести Гринев не отступает от чести по малодушию,

по страху. Вот в Белогорской крепости пленного Гринева, узнанного и пощаженного

Пугачевым, подтаскивают к атаману для лобызания руки "государя". "Меня снова

привели к самозванцу и поставили перед ним на колени. Пугачев протянул мне

жилистую свою руку. "Целуй руку, целуй руку!" - говорили около меня. Но я

предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению. "Батюшка Петр Андреич! -

шептал Савельич, стоя за мною и толкая меня. - Не упрямься! что тебе стоит?

плюнь да поцелуй у злод... (тьфу!) поцелуй у него ручку". Я не шевелился.

Пугачев опустил руку, сказав с усмешкою: "Его благородие, знать, одурел от

радости. Подымите его!" Меня подняли и оставили на свободе (курсив мой -

В.К.)"[38]. Что тебе стоит? - спрашивает Савельич. Стоит чести, и ею Гринев не

торгует, даже в обмен на жизнь.

      Вот в Бердской слободе Гринев опять стоит перед Пугачевым и его

сообщниками. Пугачев спрашивает: "Теперь скажи, в каком состоянии ваш город.

      - Слава Богу, - отвечал я; - все благополучно.

      - Благополучно? - повторил Пугачев. - А народ мрет с голоду!

      Самозванец говорил правду; но я по долгу присяги стал уверять, что все это

пустые слухи и что в Оренбурге довольно всяких запасов.

      - Ты видишь, - подхватил старичок (Белобородов - В. К.), - что он тебя в

глаза обманывает. Все беглецы согласно показывают, что в Оренбурге голод и мор,

что там едят мертвечину, и то за честь; а его милость уверяет, что всего

вдоволь. Коли ты Швабрина хочешь повесить, то уж на той же виселице повесь и

этого молодца, чтобы никому не было завидно (курсив мой - В.К.)"[39].

Поведение Гринева ответственно и мужественно. Даже в малом не хочет он погрешить

против чести: подтвердить информацию, которая и так достаточно известна

Пугачеву. Однако то, что оказывается не под силу страху смерти и угрозам,

поддается внушениям тихого голоса, идущего из глубины сердца...

      Важно отметить, что в повести Гринев нигде сознательно не поступается

своей офицерской честью. Его щадят, ему дарит подарки и помогает освободить

невесту Пугачев. Сам же Гринев не помогает самозванцу ничем, кроме помощи

нравственной; в проникновенном и доброжелательном диалоге помочь услышать голос

собственной совести. Щепетильность Пушкина в этом вопросе принципиальна. Да,

жизнь глубже, чем та сфера, в которой действуют законы чести. Однако эта ее

глубина отнюдь не отменяет этих законов в области их юрисдикции. Гринев остается

лояльным законам чести, но они, так сказать, из причин движущих превращаются в

причины формальные: поведение Гринева становится парадоксальным, но тем не менее

остается лояльным. Совесть не насилует честь, хотя совестное поведение и не

всегда объяснимо с точки зрения чести. Собственно, обвинители Гринева и не могут

предъявить ему прямых обвинений (глава "Суд"); за исключением сознательной

клеветы Швабрина, двигатель следствия - непонятность поведения Гринева. Таковы

всегда общие характеристики присутствия свободы высших уровней на низших. Более

того. Благодаря особым отношениям с Пугачевым Гринев заставляет самозванца

относиться с определенным уважением и к своим представлениям о чести и присяге.

"...Бог видит, - говорит Гринев Пугачеву в Белогорской крепости при освобождении

Марьи Ивановны, - что жизнию моей рад бы я заплатить тебе за то, что ты сделал

для меня. Только не требуй того, что противно чести моей и христианской совести"[40]. И Пугачев, в общем, откликается на этот призыв. Идет просвещение Пугачева:

через воздействие на высшее в нем - совесть - меняется его поведение и на низших

уровнях (на нашем первом уровне существования).

      Швабрин, антагонист Гринева в повести, проигрывает последнему прежде всего

в вопросе чести. Он ведет себя бесчестно по отношению к девушке, отвергнувшей

его. Он изменяет присяге, присоединившись к бунтовщикам. Он клевещет на Гринева

перед судом. Однако все эти бесчестные, предательские поступки, как ни дурны они

сами по себе, не выражают еще всей глубины нравственного падения Швабрина. Он бы

мог в них раскаяться, и, вообще говоря, по-человечески понятны мотивы, двигающие

им: и оскорбленное самолюбие, и ревность, и трусость... Но вина - и беда! -

Швабрина глубже: он отвергает саму возможность раскаяться. Пушкин вполне

однозначно высказывает это устами Василисы Егоровны Мироновой, укоряющей Гринева

за дуэль со Швабриным: "Петр Андреич! Этого я от тебя не ожидала. Как тебе не

совестно? Добро Алексей Иваныч (Швабрин - В.К.): он за душегубство из гвардии

выписан, он и в Господа Бога не верует; а ты-то что? туда же лезешь?

(курсив мой - В.К.)"[41]. Швабрин обречен именно через свое неверие: нет

никаких высших соображений, которые могли бы оправдать его поведение, нет для

него и алтаря, на который мог бы он принести жертву своего покаяния. Для

Швабрина не существует того третьего уровня существования, общения в благодатной

свободе, перед лицом Истины, который и составляет саму "соль" отношений Пугачева

и Гринева и который есть возможность чудесного разрешения тупиковых противоречий

обыденного уровня жизни. Поэтому не просто бесчестен и погибелен путь Швабрина,

но и весь образ его у Пушкина носит отпечаток своеобразной инфернальности,

самоубийственного отказа от путей истины и добра.

      Тема чести была для Пушкина принципиальной. Она была тесно связана и с

другим, более глубоким вопросом - как жить в истории? за что держаться? чем

руководствоваться? В особенности в смутные, переходные периоды истории, когда

ставятся под сомнение сложившиеся традиции и институты... Таким испытанием было

для молодого Пушкина декабристское восстание. И, хотя возвращенный в 1826 году

Николаем 1 из ссылки, Пушкин мужественно ответил на прямой вопрос императора:

"Пушкин, принял ли бы ты участие в 14 декабря, если б был в Петербурге? -

Непременно, государь, все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не

участвовать в нем. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю Бога!"[42]

 - однако и этот ответ, сам по себе замечательный своей двойственностью, и

возможное участие Пушкина в выступлении декабристов, если бы он действительно

был в Петербурге, были лишь решением вопроса de facto. Но всю оставшуюся жизнь

Пушкин должен был решать этот вопрос de jure... И в "Капитанской дочке",

законченной, напомним, за несколько месяцев до смерти, на этот вопрос был дан

ответ, плод размышлений целой жизни. "Молодой человек! - как будто с завещанием

обращается к нам Пушкин, - если записки мои попадут в твои руки, вспомни, что

лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов,

без всяких насильственных потрясений"[43]. Ну и, конечно, это знаменитое место

о русском бунте (полнее и убедительнее оно сформулировано у Пушкина в

"Пропущенной главе"): "Не приведи Бог видеть русский бунт - бессмысленный и

беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не

знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да

и своя шейка копейка"[44]. Яснее не скажешь... Однако несомненно и

вышеприведенное: "все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в

нем"[45]. В повести, как мы отмечали, нигде честь не противоречит совести, в

жизни же все могло быть - и было - гораздо трагичней...

      За что держаться? Что не подведет? Чести как таковой недостаточно: жизнь

со всеми глубокими ее противоречиями оказывается сложнее. Честь сама слишком

хрупка, сама требует защиты. Если не оступишься, не смалодушничаешь сам, так на

этот случай всегда готова клевета... И именно об этом также "Капитанская дочка".

И не случайно глава "Суд" имеет эпиграф "Мирская молитва - морская волна".

Рассчитывать сохранить во всех случаях хорошее реноме в глазах людей - в этой

жизни не приходится; слишком слаб человек нравственно, и судимый, и судящий...

За что же держаться? Ответ "Капитанской дочки" понятен: держаться надо за свою

совесть, за честь в глазах Бога, за Бога[46]. Это поможет сохранить честь и в

глазах людей. Все социально значимые ориентиры, условности, приоритеты,

институты имеют свои границы, жизнь не вмещается в них во всей своей полноте.

Наши, ваши, офицеры, бунтовщики, красные, белые - все эти деления только до

определенной степени помогают найти правильное решение, подсказывают правильный

выбор. Но очень часто их оказывается недостаточно. Нужно иметь более глубокое,

более онтологическое основание своим поступкам. Держаться нужно за Бога... Но

как конкретно, как непосредственно в жизни следовать этому совету? На этот

вопрос, по нашему мнению, Пушкин в "Капитанской дочке" дает вполне определенный

ответ: держаться нужно за милосердие. Глубоко христианский, глубоко русский

ответ.

 

§6. Милосердие

 

      Вся последняя повесть Пушкина настолько проникнута духом милосердия, что

ее можно было бы назвать повестью о милосердии. Центральная сюжетная линия

повести - история взаимоотношений Гринева и Пугачева есть прежде всего история

милосердия. Во всех четырех встречах милосердие является как бы нервом отношений

наших героев. С милосердия начинается эта история, им и кончается. Мы можем

сейчас вспомнить о первой встрече Гринева с будущим самозванцем, которую выше,

при анализе других встреч, опустили. Пугачев вывел заблудившегося во время

бурана Гринева к постоялому двору. Вот замерзший Гринев входит в избу. "- Где же

вожатый? - спросил я у Савельича. "Здесь, ваше благородие", - отвечал мне голос

сверху. Я взглянул на полати и увидел черную бороду и два сверкающих глаза.

"Что, брат, прозяб?" - "Как не прозябнуть в одном худеньком армяке! Был тулуп,

да что греха таить? Заложил вечор у целовальника: мороз показался не велик"[47]. Уже в этом обращении - брат - от дворянина к босяку, голяку - нарушаются

социальные условности, классовая "субординация". Люди, пережившие только что

довольно неприятное, опасное приключение, чувствуют особую общность, вдруг



Хостинг от uCoz